КОЕ-ЧТО О ДЕСЯТОЙ МУЗЕ |
Порой мне жаль, что напечатали наконец поэзию Баркова. Двести с лишним лет он был загадкой и туманностью, мифом и легендой, смутной тайной и поэтому - мечтой. Сбылась мечта, легенда сразу потускнела, миф лишается своего обаяния. Имя Баркова с давних пор витало вне и над литературой, осеняемое духом неприкаянной и забубенной вольности, а нынче низвели его, втолкнули в общий ряд и перечень, всучили в руки общего достояния. Зачем он нам такой? Он был величественней и нужнее в качестве бесплотного (безтекстового) мифа.
Очень мало в человеческой истории имен, оторвавшихся от текста и витающих свободно в райских кущах нашего сознания. А то даже гуляющих там настолько по-хозяйски, что мы физически ощущаем тень их, когда что-нибудь говорим, сочиняем, думаем. Это, безусловно, хитроумный и распахнуто свободный раб Эзоп (не читал я никогда и не буду читать его басни, ибо их уже сто раз украли потомки и перешили краденое по моде своих эпох). Это, конечно, рыночный гуляка и неутомимый спорщик Сократ, образ и символ подлинного философа (он сам на записи вообще плевал, а то, что записал Платон - не в счет, поскольку протекло через Платона). Это, разумеется, чудаковатый Диоген с его фонарем и бочкой (текст вообще уже не нужен). Смело и уверенно (ибо убежденно) я назову здесь и бродячего раввина, некоего Иисуса Христа, потому что все, что говорил он, записали другие, но остались образ и легенда.
А в России так покинуло свои письменные следы и воспарило в миф имя Баркова. И спасибо, что его так долго не печатали: с текстом на ногах имя не вынеслось бы в столь высокое пространство. Русский мат - явление уникальное, и, говоря о нем, я испытываю чувство, давно и точно определенное как национальная гордость великоросса. Очень, очень далеко ушли русские матерные слова от своей начальной функции обозначать мужские и женские половые органы, процесс продления рода или некую особенность характера молодой женщины. Слов-то можно насчитать всего несколько, а образуют они целую вселенную, властно вторгающуюся во все области и поры нашего существования. Властно и благостно, добавил бы я, поскольку знаю по себе и видел на других великое психотерапевтическое действие этих заветных нескольких слов.
В одиннадцатой камере Волоколамской следственной тюрьмы через проход напротив меня лежал на нарах потрепанный мужичонка лет сорока по имени Миша. Он душевно мучился неимоверно. Боль и тоска его проистекали от того, что тюрьму он заслужил вполне и давно (по его личным и советского закона понятиям), ибо нигде не работал, чуть подворовывал, бродяжил и крепко пил. Но в этот раз, именно сейчас был он прихвачен по пустому подозрению, не был он виновен в какой-то драке у пивной и содержался тут зазря. Отчего душа его пылала и разрывалась, чувством вековечной русской справедливости томясь, а истинного виновника найти никак не могли, и прокурор покладисто и равнодушно продлевал срок Мишиного задержания.
Но у российского мата есть еще множество всяких других ипостасей и предназначений. Необыкновенно широка и пластична его знаковая, семиотическая многогранность. Может быть, именно в силу многообразия своих жизненных назначений русский мат практически недоступен пониманию людей, проживающих свой век в иной атмосфере. Может быть, людям иных наречий просто не нужны были такие кислородные зоны краткого душевного отдыха и разрядки? Я не берусь судить, не знаю, только ведь и русская частушка - тоже уникальное явление именно из-за своей залихватской целебности в просветах непробудно тяжкой жизни. Арго и сленги существуют во множестве языков, но у них совсем иное назначение (как и у русской блатной фени) - нет в них аналогии российскому мату.
Есть широко известная история про то, как американцы-слависты недоуменно обсуждали русский фольклор и непонятный для них смех слушателей. Говорит старуха деду: я в Америку поеду. Что ты, старая пизда, туда не ходят поезда. Ну скажите, кто на свете, кроме нас, над этим засмеется? Помню, как я мучился в тщетных попытках донести до знакомого иностранца (с очень правильным, но выученным русским языком) замечательность частушки, сочиненной отпетым русским интеллигентом, покойным Толей Якобсоном: Нашу область наградили, дали орден Ленина, до чего же моя милка мне остоебенела. А счастье, которое испытывали слушатели от этой частушки, недоступно никому на свете. Может быть, мы все и выжили благодаря такой духовной экологической нише?
А один приятель мой, заядлый автомобилист, очень страдавший от выбоин и колдобин городских дорог (жалко было купленную ценой многих лишений машину), вдруг начинал с ненавистью бормотать полувслух, как заклинание или заклятие: Символом такого озонирования души был Барков, которого мы никогда не читали. А зачем? Я и сейчас жалею, что его прочитал, в виде мифа он мне нравился гораздо больше.
А когда в конце пятидесятых и в первые шестидесятые годы заматерилась почти вся городская рафинированная интеллигенция - не было ли это предвестием начала раскрепощения душ? По-моему, было несомненно. Ибо тот странный летаргический сон наяву, то полузабытье, в котором пребывали мы все (и не только от страха, совсем не только, был еще некий коллективный гипноз), вдруг начали слабеть, и мат явился признаком какого-то нового, просоночно-реального осознания жизни. Когда венецианский дож сказал ей: дашь или не дашь? - она почувствовала дрожь, потом превозмогла мандраж. Она тирану уступила, он был настойчив, как таран, он был вынослив, как стропила, и ей понравился тиран. А было время Возрожденья, народ был гол и необут, но ведь теряешь убежденья в момент, когда тебя ебут.
Собственно, именно это я и хотел сказать бессильной предыдущей прозой.
Нет ничего более нелепого и академически некорректного, чем зачисление Баркова по мелкому ведомству эротического жанра. Все словари определяют эротику в живописи и литературе как изображение чувственности, связанной с сексуальным общением, или как описание, возбуждающее эту чувственность. Но этого нету у Баркова и в помине! Каждое воспетое им совокупление - это скорей сражение, игралище богатырей, баталия, турнир и битва, удаль молодецкая и раззудись плечо (хотя плечо здесь ни при чем). Это рукопашная наотмашь (и случаются смертельные исходы), это Куликовская битва, купец Калашников и Ледовое побоище совместно. Это культовая ритуальная оргия в честь могучего и почитаемого божества, это игры героев эпоса, а не скользкий слабосильный коитус для стимуляции читателей, хилых плотью.
Представьте себе зловещий Аид, подземное царство мертвых. Там на троне восседает Плутон, распоряжаясь лично наказанием попавших сюда грешников. Рядом с ним - его царственная супруга, богиня преисподней Прозерпина. Истая женщина, она пытается смягчить жестокость мужа, а каким именно образом - догадайтесь или прочитайте. Нам сейчас важнее остальные действующие лица. Здесь бесчинствуют без жалости и милосердия три богини гнева и мести, три сестры-эринии: Тизифона, Алекса и Мегера. Поясняю цитатой из мифологического словаря:
Именно сюда пришел герой Баркова, как-то разузнав по случаю кратчайшую дорогу. Для чего же он сошел в преисподнюю? И вот что вспоминается невольно. Жители Флоренции, прочитавшие только что вышедшую "Божественную комедию", боязливо и почтительно шептали друг другу, встречая Данте Алигьери: "Он побывал там! Он видел!" А могли ведь это же шептать и обыватели Санкт-Петербурга, встречая Иван Семеныча Баркова на вечерней прогулке, и ему наверняка было бы приятно такое внимание. Чисто российская случилась тут несправедливость, с этой точки зрения очень жаль, что не увидели света его тексты, и лишился он прижизненного удовольствия. Еще изрядно жаль, что не дошла наука к тому времени до исследования и познания космоса, поскольку совершенно ясно, чем бы занимались в необъятных его просторах герои Баркова. И быть может, это был бы лучший способ налаживания контактов с обитателями иных миров, туземцами внеземных цивилизаций.
Но достоин обсуждения высокий и непростой вопрос: почему это в России именно Барков, а не кто-либо другой стал некой светлой загадочной туманностью, стал символом... - а кстати, символом чего он cтал? Только неприличия и нарушения границ? Только скабрезности и мата?
Конечно, музы есть и несомненно посещают смертных. Собственную музу видеть невозможно, ибо она исчезает в тот самый миг, как вспоминают о ее присутствии и намереваются бесцеремонно разглядеть. Но чужую музу иногда подсмотреть можно. Боже, какая она обычно плохонькая и неказистая! А порою наоборот - очень жирная, потная и совершенно непривлекательная. Музы ведь в равной степени посещают и способных, и бездарей. А от графоманов, к примеру, вообще почти не отходят. И никакой в этом нет загадки: просто древние греки, первыми обнаружившие муз, впали в естественное для первооткрывателей заблуждение. Они вообразили, что музы покровительствуют разным искусствам, вдохновляют артистов всех мастей и даже изредка увенчивают Удачников лаврами. Это вполне типичный пример мифа, прошедшего нетронутым сквозь все века благодаря рассеянности нашего ума и поглощенности его другими заботами. Кроме того, льстивые музы действительно время от времени подают художнику нужную краску, а поэту - еле слышно подсказывают точное слово (а историку - бредовую идею, которая оказывается правдой), но вообще - ужасное суеверие полагать, что музы приносят и даруют вдохновение. Наоборот! Истые женщины, они сами питаются вдохновением и безошибочно прилетают на его не ощутимый смертными людьми острый запах. Истечение творческого духа - их любимая единственная пища. Именно поэтому они с равной охотой пасутся и возле таланта, и возле бездарности любой духовной масти, ибо этим несчастным одинаково свойственно вдохновение (резко различен только результат), и музы - постоянные клиентки тех и других. А что в знак признательности и приязни они могут порой принести незримый венок и возложить его на потное плешивое чело - так это просто стимуляция кормильца, и не стоит в этом смысле заблуждаться. Интересно тут заметить походя, что о ее существовании догадывался Осип Мандельштам. Ибо сказал он как-то, что стихи для него делятся на разрешенные и написанные без разрешения, и первые - он что-то уничижительное тут сказал, а вторые - краденый воздух. Тут он то же самое божественное чутье проявил, что свойственно десятой музе по ее природе, этим чутьем она ведь и находит свою живительную пищу. Безусловно (темным и глубинным чувством гения), это и Пушкин ощутил еще задолго до того, как стал Барков со своей низменной лирой высоким символом присутствия десятой музы. Бесплотным образом вольного дыхания сделался поэт разгульной плоти. И в сознании прижился этот образ. Что в российской жизни не случайный парадокс, и только рассусоливать неохота.
Сейчас как раз Ивану Семеновичу Баркову исполнилось бы двести шестьдесят с небольшим лет - очень пристойный возраст для первой публикации своих стихов. Это случай необыкновенный даже для России, которая уж чего только не делала со своими поэтами. (Смею заметить, что поэзии как таковой это шло только на пользу.)
Уже исполнилось наглому студенту девятнадцать лет, и лопнуло терпение наставников. После учинения публичной порки его хотели сдать в матросы, но очень был, видать, талантлив юноша - назначили ему иную кару. Из университета, разумеется, отчислили, перевели наборщиком в университетскую типографию, но... с правом посещать занятия французским, русским и английским языками. Все-таки явно хорошими людьми были его учителя: ведь выгони они его на улицу, по вовсе скользкой бы дороге он пошел и быстро бы погиб наверняка: жестокая была эпоха на дворе и климат жесткий. Ах, как порою близоруко благонравие приличных классиков! Хорошо, что сидевший в Пушкине собственный бес (не случайно сюда всю его жизнь прилетала десятая муза) помог поэту по достоинству оценить своего забубенного покойного собрата.
А Барков переводил и писал. Переводил, чтобы кормиться, а писал, чтоб жить и дышать. Он переводил сатиры Горация и басни Федра, нравоучительные (о благонравии!) двустишия некоего Дионисия Катона, снабжал переводы тщательными комментариями, и литературно эти переводы были на предельной для его времени высоте.
А для души и для друзей писал Барков непрерывно. Оды и элегии, поэмы и басни, эпиграммы и притчи, загадки в стихах и поздравительные мадригалы. Все это запоминалось, переписывалось, искажалось и непрестанно цитировалось. Только о печати даже не заикался никто. Вдруг подумал я, пока перепечатывал, что глупо полемизировать с этой ханжеской и гнусной чушью, но пускай она все равно останется здесь, ибо забавно убедиться, что и спустя сто лет не в силах были вдумчивые российские коллеги ни понять Баркова, ни обрести великодушие, пристойное потомкам. Так что на советскую цензуру пенять нечего (я рад любой возможности защитить советскую власть от любых облыжных обвинений, ей сполна хватает справедливых).
Меж тем уволился от академической кормушки тридцатичетырехлетний переводчик Барков и на два года сгинул бесследно. А те, кто в это время составлял ему компанию, не писали, повторяю, мемуаров, да и не все они, опасаюсь, писать умели.
Рукописи не осталось ни единой. Только списки, сделанные почитателями. По счастью, несколько из них до нас дошли. В них гениталии гуляют сами по себе, вступая то в беседы, то в дебаты. В них иная, нежели в научных трудах - и куда более правдоподобная - философия истории человечества, поскольку ясно, от чего зависят все поступки, связи и события. В них гогочет, ржет и наслаждается человеческая неуемная плоть, круто празднуя свое существование. И уже нескладный нашему уху стих восемнадцатого века слышится законсервированно, как фольклор, которому излишне имя автора. Тем более что имя витает самостоятельно и не нуждается в сопутствующих текстах. В Израиле сбываются мечты - притом заветные, глубинные и потаенные, когда-то загнанные сознанием в подполье из-за очевидной их несбыточности. Словно земля эта и воздух извлекают из нас нечто, давно уже от самих себя предусмотрительно спрятанное. Как тот инопланетный океан в романе Станислава Лема "Солярис". От этого, быть может, здесь такое количество разводов: подавленная давняя мечта освободить себя от оказавшихся докучными семейных уз внезапно оборачивается тут возможной явью. Стоит присмотреться, и моя гипотеза вам не покажется безумной чушью. А со мною лично тут история произошла простая.
Когда в школе я учился, то последние три года посещал с усердием и страстью кружок художественной самодеятельности. Ставили мы там какие-то паскудные и стыдные спектакли, но напомню, что еще стояла на дворе ныне забытая эпоха раздельного обучения, поэтому в кружке этом я жадно дышал озоном не только театрального искусства. А в институте я участвовал в студенческих капустниках и вскоре обнаружил, что в пьяных застольях весьма поощряется завывание различных стишков, которые к тому времени я знал километрами. И вот однажды (почему-то помню, как сейчас) застенчиво спросил я у своего ближайшего друга, не кажется ли ему, что я могу стать чтецом-декламатором и свой репертуар завывать со сцены. Ближайший друг так дико посмотрел на меня, что я вопроса этого уже вовек и никому не задавал. Но знаю точно, что мечта такая завелась тогда во мне и поселилась в тайных душевных закоулках. Тут я и придумал предисловие. На голубом глазу я с самого начала упреждал почтенных слушателей, что встречается в моих стишках неформальная лексика. И осенял себя немедля тенью знатока русской словесности Юрия Олеши. Он действительно как-то сказал, что много читал смешного, но никогда не встретил ничего смешнее, чем написанное печатными буквами слово "жопа". Улавливая первый смех, я понимал, что анестезия действует. Чувствительная корка пакостного благоприличия таяла в слушателях прямо на глазах. Не буду долго размусоливать причин ее в нас появления и затвердения, но что она тонка и человек на воле с легкостью и облегчением лишается ее - могу свидетельствовать всем своим сценическим опытом. Чуть позже мой набор успокоительных словес обогатился дивной фразой знаменитого лингвиста Бодуэна де Куртене (благословенна будь его память, он мне очень помог жить). Этот академик сказал весомо и кратко: "Жопа - не менее красивое слово, чем генерал, все зависит от употребления".
Чуть позже я сообразил (по лицам вычислил, верней, и угадал), что закавыка - не только в ханжеском целомудрии, привитом нам в детстве, что есть люди, у которых огорчение от неформальной лексики имеет очень сокровенные причины. Условно я назвал бы их людьми с богатым воображением. Услышав мало принятое слово, эти люди живо и непроизвольно видят мысленно за ним предмет или процесс и вполне искренне конфузятся. Мне как-то рассказали про домработницу одного известного артиста, коя почитала неприличным слово "яйца" - думаю, что в силу вышеназванной причины. Возвращаясь с рынка и давая хозяйке отчет о купленном, она перечисляла овощи, мясо, рыбу, молоко, а после, густо покраснев, негромко добавляла: "И два десятка их" - и даже слово "их" звучало в ее устах слегка неприлично. После я прочел где-то о некоем майоре, который выстроил свое подразделение, чтобы с упреком им сказать:
Еще я сомневался в правильности своего психологического открытия, как подоспело подтверждение. В американском городе одном подошла ко мне женщина и сказала, что целиком согласна, такое богатство воображения - факт, а не гипотеза, и она готова это подтвердить случаем из собственной жизни.
Она сидела как-то в очень интеллигентной компании, и очень-очень интеллигентная дама величественно сказала ей:
А что касается ревнителей чистоты российского слога, то сквозь их упреки проступает порой сокровенное их мировоззрение, и легкий пробегает у меня по коже холодок. Один такой ревнитель позвонил моей приятельнице и с возмущением сказал: Но коротко пора сказать о главном, для чего затеял я все окончание этой главы. Оттаявшие, ханжеской коры лишившиеся люди - несравненно лучше слушают стихи, гораздо тоньше реагируют на слово; ощутимо повисает в воздухе аура тесного взаимного общения, и через два часа работы не усталость, а подъем и силы чувствуешь. Как будто муза вольного дыхания, незримо в зале побывав, с тобою благодарно поделилась избытком собственной добычи. |
|
|
Designe of page |